Ворону добавили еще семь лет и отправили по этапу в лагерь на заполярной горной реке Собь. С этапа он бежал, воспользовавшись жуткой пургой, бушевавшей несколько дней над Полярным Уралом. Река к тому времени еще не встала, и он, соорудив плот, сплавился на нем до Лабытнанги. В Лабытнанги через ссыльных поселенцев с Украины ему удалось достать документы на имя местного жителя и наняться пастухом оленей в ненецкий колхоз. За зиму на парной оленине, рыбе и полярных куропатках Ворон раздался вширь и вошел в полную мужскую силу: рост под сто девяносто, косая сажень в плечах и пудовые кулаки.
С оленьими стадами в ту зиму он дошел до Тарко-Сале, а оттуда по весне с первыми караванами леса сплавился по Оби до Ханты-Мансийска. В Хантах Ворон неожиданно встретил своего хуторянина, также раскулаченного в голодном тридцать третьем году.
От него он узнал, что родители его упокоились в здешной приобской земле, что два средних его брата в армии, на финской войне. Хуторянин отвез его на телеге в таежную деревню, где на спецпоселении жили два старших брата Ворона. У братьев уже были семьи и хозяйство. Узнав, что их будто с неба свалившийся младший брат Гриня – беглый зек, старшие братья не на шутку перепугались. На третий день его гостевания связали они его сонного вожжами и выдали красным околышам. Ворон не осуждал братьев, но у него будто пуповина оборвалась. Он понял, что отныне жить ему на земле одиноким тундровым волком…
Потом была Свердловская этапка, червонец за побег и ходка на дальняк, в Магадан. Туда уже дошли вести о "подвигах" харьковского уркагана. Признанные воровские авторитеты сочли за честь скорешиться с уркой, замочившим в Воркуталаге ссучившегося Арно Туза, и отвели ему место на нарах у окна. За приверженность воровским традициям лагерные паханы уже через два года посвятили Ворона в звание "вора в законе".
В Магаданской зоне в ту пору был на отсидке цвет интеллигенции, У Ворона появилась возможность общаться со знаменитыми артистами и военачальниками, слушать академиков и профессоров, читать умные книжки и закрыть наконец мучивший его вопрос о взаимоотношениях личности и государства. Это – взаимоотношения кошки и мышки. Кошка может сразу слопать мышку, может поиграть с ней в прятки… А сумасшедший поп, сидевший еще с ленинских времен, раскрыл Ворону великую тайну жизни: над человеком есть только двое судей – бог и он сам.
Когда дошла весть о германском вторжении, Гулаг забурлил страстями. Все рвались на фронт. Ворон написал заявление. Лагерное начальство радо было избавиться от отпетого рецидивиста, якшающегося с политическими, и включило его в списки штрафников первым номером.
В новогоднюю ночь под сорок третий год штрафбат, где оказался рядовой Варакушкин, прямо с марша бросили на прорыв немецкой обороны на Ельнинском плацдарме. Впереди – огрызающиеся трассерами линии окопов дивизии СС, позади – красные околыши с пулеметами и собаками. Резались молча, выхлестывая на врага всю накопившуюся в лагерях злобу. Опешив от незнакомой тактики боя и от их звериной ярости, эсэсовцы в панике бежали. Когда рассвет открыл поле ночного боя, усеянное трупами в черных мундирах и в черных телогрейках, выяснилось, что от батальона остался двадцать один штык.
– Где комбат и командиры рот? – спросил подъехавший комдив.
– Всех начальников-выбили фрицы еще на первой линии.
– Фуфло, блатняки; мне не толкайте… Кто же вас на вторую линию привел?
– Он, – показал пожилой штрафняк на окровавленного Ворона, сидевшего в стороне.
– Ранен, солдат? – подскочил к нему полковник.
– Нет, – поднялся Ворон. – То кровь чужая…
– Жаль, – огорчился комдив, протянул ему фляжку со спиртом. – Я б тебя тогда на законном основании в разведбат забрал…
За этот бой Ворон получил орден Красной Звезды, что у штрафников было большой редкостью.
Потом штрафников бросали на прорывы: под Гжатск, Псков, под Великие Луки. В деревне Поречье, что под Великими Луками, в ночной рукопашной схватке Ворон напоролся грудью на эсэсовский тесак.
Уезжать в тыловой госпиталь он отказался, и его поместили в дивизионный медсанбат. Там Ворон сразу же запал на молоденькую медсестру, раскосую казашку из Гурьева. И она не устояла перед красивым русским парнем. Целый месяц провалялся Ворон в госпитале, отогревая возле нее свою промороженную жиганскую душу.
После выписки, теперь уже на полном законном основании, комдив направил его в дивизионный разведбат. С такими же забубенными головушками – фронтовыми разведчиками – ползал он на брюхе по немецким тылам: доставал "языков", рвал мосты, нащупывал слабые места на немецком передке. А по возвращении, хоть на час, летел как на крыльях в медсанбат к своей казашке, обещавшей родить ему после войны косоглазого балашку-сына.
Под городом Перемышлем немцы обошли дивизию с флангов и прошлись по ее тылам. После ожесточенных боев положение выправилось, и, пользуясь затишьем, Ворон полетел в медсанбат… Пожилой санитар показал, ему сложенные во дворе трупы и пояснил:
– Ворвался фриц, всех раненых и лекарей-мужиков зараз перебил, а потом уж и лекарок… Но поперву ссильничали над лекарками, псы шелудивые.
В ту же ночь, взяв с собой только финку, Ворон уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел в блиндаж. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому временем генералом, несказанно удивился.